Горацио (Письма О. Д. Исаева) - Страница 11


К оглавлению

11

Но! Уже просыпаясь, я слышал окончание своего крика, такой высокий фальцет, как у деревенских баб на похоронах. Это помешало мне думать, и мне стало совсем не по себе.

Ещё помешало мне думать то, что я заснул не где-нибудь, а в автобусе на пути к одному из приятелей Реверса. А поскольку сам Дж. Т. сидел в это время ошуюю, то я своим ударом за плечо самым удачным макаром сшиб его с сиденья на пол. Чем вынудил его, как человека воспитанного, сказать «сорри», а потом и… Ну, да пока он мне ответную кровь пустил, я успел ему объяснить вышеописанное. Он постарался меня понять. И примирение состоялось.

Всё это, разумеется, от обильной пищи, которую мы вкусили в одном винном заведении. И от длительного созерцания раскиданных по всему берегу реки глиняных ваз с разноцветными мозаиками производства князя Церетели, членкора местной академии изящных искусств. Точно таких ваз, какие он же поставил на берегах нашего Понта. Что за коммунальная квартира, эта белая цивилизация! Как она скучна, эта общепитовская обжорка, увы.

Взгляд мой упал на второй абзац этого письма, и нашёл там удачное выражение: разбухшая почка. Находка лишь ухудшила моё настроение, ибо только половина этого выражения применима сейчас ко мне. Мой и без того небравый солдатик в каске похож ныне на почку дерева ива в январе, отнюдь не разбухшую. Что с того, что и таким он тебе нравился, а временами даже больше именно таким! Ведь я, глядя на него такого, начинаю думать о бренности существования, о бренности самой жизни! А это — очень опасно, и грозит небывалыми переменами. Голубушка, что же это такое! Всё, что является основой жизни, усыхает зимой. А у меня? Ведь сейчас лето! А я словно замёрз. Что же, во мне нет никаких основ, ничего непреходящего, вечного? Я пахну французским одеколоном, это, конечно, благородно. Но ведь всё, что составляет основы жизни, пахнет дурно: выделения половых органов, ложь, самопожертвование, даже вино. Вчерашняя еда благоухала всеми одеколонами мира. Стало быть, изысканная пища, так утончённо испускающая различные сладостные испарения, не относится к основам жизни и нужно голодать, чтобы их не терять? И, значит, нужно умереть от голода — чтобы по-настоящему жить? Или, по меньшей мере, жрать что попало в беспорядке и в самых непристойных трактирах… Вот тебе парадокс, подумай.

А вот и второй: зачем это я вчера из-за пустяка набузил тебе, а сегодня Джону? Сам Дж. Т. на это отвечает, что и я, и все русские — Дж. всегда обобщает — относимся к классу людей, при взгляде на которых сразу ясно: жизнь бессмысленна, утомительна и при этом коротка, как вздох. Люди названного класса, по Дж., знают это твёрдо и их не проведёшь. И поэтому мужчины этого класса всегда вызывают у женщин вожделение, а женщины — попытку на них жениться. То есть, так или иначе погубить свою жизнь. Что б он сказал, увидев тебя? Успокойся, я не нашёл в таком обобщении ни малейшего смысла, как и во многих обобщениях соотечественников Дж. Тем более, что оно противоречит моему подлинному отношению к жизни: ведь я, как никто, стараюсь устроить её, упрочить, всеми силами ума и всей энергией души и тела. Доказательство? А хотя бы моё вчерашнее письмо к тебе.

Но Джону я ответил другими словами. «Джон», сказал я, «ты заблудился. И не в основах, это бы было нормально, а просто в словах. Мы, русские, просто духовны. Ты это слово, конечно, как и все твои соотечественники, давно забыл. А мы — нет. И то, что ты видишь в нас своим бездуховным взором и называешь бессмысленным утомлением, есть торжество духа, его стигматы на наших телах, благородные язвы. Язвы! Ибо дух разъел, разъязвил наши тела. И вылез наружу. Нравится тебе это, Джон, или нет. И не тебе, бездуховному, составлять классификацию таких язв, не тебе писать Русскую Энциклопедию. Тебе и Британскую составить не по силам. Что там — составить: прочесть.»

Вот что я сказал Джону, будь спокойна, я не повторял того, что писал тебе во вчерашнем письме. Но и не брал его обратно. И описав таким образом круг, вернее — обежав шар, я снял все вчерашние и сегодняшние противоречия.

Будущие же я сниму, когда приеду. Как ты сегодня на это смотришь?

...

13. В. А. БУРЛЮКУ В ЗДОЙМЫ.

Получил твоё послание! А говорят — нет чудес. Рад, что тебе нравится на хуторе. Я же тут, в жизни кипучей, осатанел. И мне ведь ещё приходится отсюда московские вожжи натягивать! Обещали зато добыть для меня книгу Тумарта, если тебе что-то говорит это имя. Обещали дать глянуть. Она — моя давняя мечта.

Но я и сам намерен написать книгу не менее бессмертную. И для бессмертия. Для вечности. Ведь наше собственное бессмертие в вечности волнует всех. Даже умные люди говорят: если в памяти народной оставишь след, ты и бессмертен. Но что такое память? Она ведь вроде хорошо спланированного бульвара, а след на бульваре оставляют и собачки, у каждого дерева. Понюхать только — и никаких доказательств не потребуется. Да и не хочу я бессмертия призрачного, бессмертия запахов, паров и облаков! Мне подавай его в моём теле, в собственном. Я хочу на Страшном Суде быть Я, со всеми моими причиндалами, а не в облике лужи мочи, оставшейся от Еруслана Лазаревича коня. И буду. Как говаривают иные умные люди — не только в моём сегодняшнем теле, но и во всех других: от того моего тела с жабрами, что было в маменькином пузе, до завтрашнего, где у него самого пузо не меньшее. А подмышкой у всех моих тел та самая книжка, которую я напишу… послезавтра.

Бессмертие, однако, вещь тихая. А тут суетится жизнь актуальная, орёт во всю глотку и мешает о вечности размышлять. Хотя она же поставляет пищу для размышлений: то террорист жахнет, и мозги человеческие обрызгивают твои сапоги, то педераст в женском платье и парике накинется… Нас учили, что люди делятся на классы. А других учили — что на расы и народы. Я учил: на дураков и умных. И потому, де, они вечно дерутся друг с другом. Всё — чушь!

11