Дальше. Не успел я тут объявиться сам, как селяне стали ходить на меня смотреть, будто я — бегемот. И целый день кто-нибудь из них торчит у моей ограды. Интересно, что на Володьку, пока он был один, ноль внимания, как он рассказывает. Подноготную покупки селяне, конечно, знают. 400 рублей их не смущают, но они никак не могут понять, почему я купил дом на склоне холма, на «плывунах», то есть, дом, по существу, обречённый на гибель. Сложить оба сведения вместе и понять, что иного дома за 400 рублей не купить, они не могут. Предположить, что у меня попросту больше денег нет, тоже. Мои ответы на анкетные вопросы, а все вопросы, конечно, имеют смыслом лишь один вопрос: зачем я это сделал, они всерьёз не принимают. Именно потому, что не могут из них вывести желаемого. Потому стоят у ограды и смотрят: а вдруг они всё поймут. То есть, поймают меня на чём-то горячем. Подобно тому, как ты меня поймал, по твоему убеждению.
Только я приехал — сельсоветчики нанесли кряду три визита. И я трижды был обязан регистрироваться как гость, заполняя помянутую анкету. Как три гостя! Никогда и ни с кем такое не проделывалось, и нигде. Бурлюк объясняет это Чернобылем, что, мол, разыскивают беглых… Ха-ха. Не смешите меня.
За сельсоветом грянула уголовка из Гадяча. Значит, сельсоветчики туда доложили. Опять же интересно, что на Володьку — снова ноль внимания, хотя на вопрос о его месте службы он отвечает странным словом: МОСХ. И делает при том ручкой. Удивительно, но это всех удовлетворяет! Наверное, они понимают МОСХ как секретное военное заведение. Вот тебе и ну: а по моим расчётам его должны бы зачислить в деревенские сумасшедшие, как минимум. И с его МОСХОМ, и с этими его играми в толстовца… Они должны были его забросать камнями, по моим расчётам, после чего — у дурдом, у дурдом. А вот же нет! Зато мои вполне нормальные ответы на вопрос о месте работы трижды переспрашиваются. После чего — недоверчивый блеск глаз. Необъяснимо, невероятно, но факт.
И очень напоминает другой факт: тебя и твоё ко мне отношение. И тот же блеск глаз. И, так как ты на их стороне, то всё должен знать: объясни мне, почему это всё происходит и зачем? Ладно, когда чужие люди, это уже представляется неизбежным, тут возражать поздно и глупо. Ладно, ты: к тебе я привык, значит, опять же нервничать глупо. Но взять того же Бурлюка — он-то чего? Похоже, он заразился от вас всех: дуется, молчит, вроде его чем-то обидели. А мне работать надо, для того и… Хотя, тут я вспомнил, что ты такую работу работой не считаешь. Извини.
Если хочешь, прошу прощения и за то, что не заехал к тебе. В знак же примирения приглашаю тебя ко мне. Тут куда лучше, чем на твоём любимом море. Тут есть: леса сосновые и дубовые, холмы низкие и высокие, долины узкие и широкие. В моём дворе живут дикие птицы: дятлы, сойки, над двором летают коршуны и орлы, и ещё какие-то без названия, но попугайных расцветок. Река Псёл описывает петлю, огибая дом, и в ней водятся щуки и сомы. И миллионы мидий. Тут есть также: лодка, заросшие затоки, пересохшие старые русла, парное молоко, ягнята, гуси, помидоры, груши, смородина, цветы и небо. А влажность воздуха — как раз посередине между воздухом пустынь и морским. В моём доме: печи, лавка, диван, стулья, прохлада, книги. А с веранды — превосходный вид на всю равнину. Возможно, до самого Китая. Если он, разумеется, есть.
Подумай, может, тебе стоит бросить всё твоё и приехать. Езды-то — три часа всего.
...Потный, похудевший Одиссей поднял измученное житейскими бурями лицо своё горе и обвёл очами окрест: вкруг него простирался Рай Божий! С возвышения мостика, с этой удобной веранды, было видно далеко-далеко, всё-всё… но не будем оскорблять Рай перечислением его содержимого. Названный и классифицированный он перестанет быть Раем. Итак, при взгляде окрест на щеку Одиссея, впалую и грязную после долгого утомительного путешествия, выкатилась слеза умиления. Гребцы, по его приказанию заткнувшие уши и закрывшие глаза, гребли.
Верёвки, которыми Одиссей был привязан к мачте, впивались в тело. Сам он всеми органами чувств впивался в пейзаж. От волнения он мелко дрожал, и прямая кишка охотно детонировала. Этого он не предусмотрел…
Вот тут-то и послышалось то пение! Те звуки! Те самые, ради которых он всё это и устраивал. Звуки были невыразимо прекрасны — и ужасны, отталкивающи и притягательны, ненавидимы и уже любимы, мощны и нежны. Короче, это было счастье. Туда, к ним, к их источнику! Такое значение имела попытка тела Одиссея рвануться в ту сторону, откуда то происходило. Попытка всех сил и его души. Но вервие, которым он был привязан к мачте, не отпустило его. Развязать, сволота! Так крикнул он. И ещё раз крикнул. Однако, гребцы продолжали уверенно грести: уши их были заткнуты самим Одиссеем.
От бессилия и горя Одиссей тоже, как и они, зажмурил глаза. Отчего ущемилась его слёзная косточка и он заплакал, бессильный в своём счастьи.
А когда он их открыл — перед ним стояли двое в цивильном, предъявляли удостоверения гадячского уголовного розыска и требовали его паспорт.
Сирены состояли на государственной службе.
...Забыл: гребцы — по-прежнему гребли.
Дорогой Джон!
Должен тебя огорчить, но легко. Ты, конечно, удивляешься молчанию московского издательства. Не надо: дело с твоим романом несколько затягивается. Но не отменяется! А это — уже очень хорошо.
Пока мы с тобой гусарили в Европах, тут, дома, стали происходить перемены. И быстро. Перемены ещё только начались, а верхи уже в стремнине. Мы с тобой, хотя и не принадлежим самым верхам, однако примыкаем. Короче, сегодня стиль моей подачи твоей книги вышел из моды. И нужно подавать заново, по-новой.