Фоном хронике служит, как и всегда, народ. Не определяется, впрочем, что оно означает, это слово. Народ по преимуществу — кельтский. Его не волнуют все описываемые проблемы. Это ещё одно, пусть и косвенное, но поистине неопровержимое доказательство кельтского происхождения столь же равнодушного к этим проблемам проходимца Тристана.
Здесь заканчивается второй том. Опять-таки, всё действие происходит в хорошо нам знакомой обжорке.
Между тем фабула быстро движется к развязке, а хроника к концу. И это не может не вызывать в участниках действия некоего беспокойства. Их инстинкт самосохранения, столь слабо заявлявший о себе прежде, просыпается и начинает влиять на ход событий. Это сразу же проявляется в не предусмотренных автором инициативах героев и, как следствие борьбы хрониста с этими инициативами, в незапланированном, непомерном разветвлении фабулы. Линии, раньше стремившиеся к соединению и синтезу, вдруг начинают самовольно распадаться, теряют между собой связи. Недомолвки, ошибки, синтаксические нелепости, анахронизмы занимают на табличках всё больше места. Борьба хрониста против такого самовольства приводит лишь к тому, что в хронике появляются лишние, взявшиеся буквально ниоткуда персонажи. А персонажи задуманные и ведомые автором оттуда исчезают — в то же никуда. И никто не в силах этому помешать.
В таких неуправляемых обстоятельствах и автору трудно найти способ оставаться самим собой, то есть, руководителем обстоятельств, а хронисту — их хладнокровным наблюдателем, свидетелем. Что там — трудно, попросту невозможно. Вот ведь уже и Гувернал распадается на автора и хрониста, как это видно из последних его фраз. Поэтому его решение, вернее, их обоюдное решение — автора и хрониста, вычистить из хроники силой, убрать из неё всё, что не подчиняется их намерениям, попросту убить лишние души представляется не только допустимым, но и единственно доступным. Однако, чем больше он убивает, чем больше пустого пространства возникает на табличках и вокруг Гувернала, тем более обнаруживается то, что ему до сих пор удавалось как-то скрывать, а именно: он сам в роли героя своей же хроники. И его личные, до сих пор тщательно скрываемые, интересы в развитии событий.
В свою очередь, это вызывает беспокойство и у читателя хроники, нет, не просто беспокойство, а панику. У паники — веские причины: не распространяется ли власть над телами и душами персонажей, эта безграничная власть хрониста, также на тела и души читателей?! Вот ещё вопрос. И подозрения в адрес Гувернала ещё усиливаются.
Итак, и хрониста поражает болезнь, свирепствовавшая до сих пор лишь на деревянных страницах его хроники. Ему уже невозможно отстоять своё Я в прежнем его виде. Его Я, столь напоминающее теперь — Они, лишённое оболочки, придававшей форму его душе, прорвалось сквозь пробитую болезнью дыру в иммунной системе, защищавшей его от всего внешнего, защищавшей от Оно авторское Я, и, лишённое границ, Я смешивается с Оно вне границ пробитой оболочки. Сквозь дыру в оболочке бесформенной теперь души сквозит и столь тщательно скрываемая авторская тайна. Хронист теряет необходимое при такой работе равнодушие к происходящему. Его личная заинтересованность всё назойливей себя проявляет, и нагло показывает себя всем посторонним.
В свою очередь, Оно врывается через дыру в иммунитете в нутро автора, потому что вместе с разбавлением концентрации его Я чуждыми формами жизни — в нём образуется разрежение, начинает падать внутреннее давление его души. Дыра, расширяясь, темнеет, становится совсем чёрной, автор замыкается в себе, защищаясь от нашествия снаружи, обрастает жиром, тяжестью… И вот уже никакое излучение не может вырваться из автора наружу, даже слова, его профессия, с трудом выползают из его глотки, из-под его пера. Пытаясь защитить свои остатки, душа сворачивается в кокон, в шарик, прячется в глубины авторского организма, в лабиринты его темнейших уголков… Есть надежда, что никто не сможет найти её там, ухватить и сделать с ней нехорошее. Есть надежда, что, пусть и в таком увечном виде, она сможет выжить.
Но, поскольку врывающийся снаружи поток не остановим уже никем, а количество вмещаемого нутром автора из-за этого снова растёт и начинается обратный цикл — процесс в иную сторону, то сворачиваемая в кокон душа начинает снова опасно уплотняться. Разредившаяся было душа снова стремится к максимально возможной для неё плотности, к плотности, так сказать — телесной, к плотности, скажем, железа. Или, лучше: желёз. В железах, этих овальных комочках, ей чудится образ безопасного убежища, приюта, родного дома. Но так как стремление уплотниться также не может быть никем остановлено, вожжи потеряны всеми: автором хроники, её участниками, и другими элементами её ткани, то это уплотнение, в сущности, есть уплотнение бесконечное. Стремящиеся к бесконечной плотности, а значит — к бесконечному же уменьшению, ткани на деле бесконечно разбухают, ибо по их собственному ощущению — им становится всё тесней и тесней жить. И этот парадокс неизбежно приведёт их всех только к одному: к разбуханию мгновенному, то есть — к взрыву.
Как, однако, избежать взрыва, то есть, конца, то есть, скажем прямо, смерти? Хронист хочет жить, и жить вечно. Иначе, зачем бы столько времени он посвящал поискам весьма сомнительного рецепта бессмертия, в котором главный ингредиент — ещё более сомнительная в своём постоянстве, даже если считать импотенцию не вполне доказанной угрозой ему, любовь. Не должно ли скорейшим образом умереть всё, что не принадлежит лично Я хрониста, всё мешающее ему жить, все теснящие его другие, чтобы не умер он сам? Это — мысль. Вообще, трагический опыт, складывающийся по мере продвижения повествования вперёд, заставляет автора впервые серьёзно задуматься над спасением, нет, не души, уже поздно, — а над спасением хотя бы его творения, хроники. Прекратить, остановить развитие, повернуть назад, вернуться к началу, к отправной точке! Свернуть нити повествования в эту начальную, ещё тёмную в своём значении, точку, свернуть всю паутину в первоначальный клубок! Клубок, кокон, крохотка-желёзка, шарик хроники, который можно закатить в тёмный угол, вот в чём заключены теперь все надежды авторской души на собственное бессмертие. Вылепить форму повествованию, как можно скорее заключить его в простейший кокон, вот на чём строятся теперь все планы хрониста. Его спасёт только форма, замкнутая на себе со всех сторон, гладчайшая, простейшая и прочнейшая, безопаснейшая, короче говоря: шар, в который можно спрятаться — и спокойно уснуть. И, наконец, забыть обо всём.