Чтобы удобней было рассматривать владения, он сел на песок и прислонил затылок к шершавой коре чёрной груши, умершей на границе луга и пляжа. Гуси с шумом бросались в реку, каждая группа отдельно. Вожак одной из групп мощно шлёпал по воде крыльями, взбивая пену. Вода была тёмная и чистая.
Переправы не было видно ни справа, ни слева. Но и с этим он не спешил. Он знал, что всё решится само собой, и просто сидел, слушал и смотрел, как за холмы на раскинутых вполнеба крыльях опускается слепящее солнце. Слабо звенели листьями вербы на лугу, река с ворчанием двигалась на юг, мимо. Гуси хлопотали о своём. Все эти звуки легко вписывались в звенящую тишину: вокруг него и в нём самом.
— Ну да, — вздохнул он, делая и свой взнос — три копейки — в эту тишину, это то, что мне и было нужно.
И будто вздох его был услышан: гусь-вожак особенно хлёстко ударил по воде и саркастически, с оттяжкой на первом слоге и с ускорением к концу, рассмеялся. Эхо на другом берегу раздвоило смех и послало назад чуточку уже искажённую часть, так что он, успев за это время немного испугаться и полууспев усмехнуться, вроде бы нашёл в этих звуках сходство с речью, и даже почти узнал отдельные её слова. Слова вполне знакомые, но будто бы искорёженные той же силой, которая обрушилась на все эти деревья кругом и вогнала их в странные, состоящие из одних изъянов формы. Заставила их расти в непривычном направлении — их рост уже не являлся способом лобового преодоления силы тяжести, а напротив, средством обойти, избежать её действия или игнорировать совсем. Искорёженные, увечные тела деревьев затрудняли их классификацию, следовало бы вообще не спешить с причислением их к царству растений, они куда больше походили на животных или птиц. Точнее, на части разорванных ужасной силой их изувеченных тел. Удивление, сопровождавшее распознавание в смехе гуся вполне осмысленных слов, не помешало, однако, сформулировать общее впечатление в привычной, с привкусом пошлости, манере. Подлинно, сказал себе он, в этом совершенно подлинном мире есть один изъян: в нём нет подлинного одиночества.
С тем он и повернул голову назад, внутренне всё же продолжая развивать наметившийся сюжет нарушенного одиночества, и произнёс вслух:
— Добрый день.
Что касается сюжета, развивавшегося внутри параллельно происходящему вне, разумеется — сюжета вполне банального, то он сразу включил в себя некую мужскую фигуру, высокую, с наметившимся брюшком — но лишь как свидетельством зрелости, фигуру странника, попавшего в глухое местечко, где, сидя на пляже и погрузясь в размышления, он поворачивает голову и встречается взглядом с… Образ другой фигуры сложиться вполне ещё не успел, задержавшись на фазе поиска прилагательных к нему: юная — непременно! тонкая — ещё бы! молчаливая — о, да!.. Вот на этом месте складывание образа второй фигуры упёрлось в тупик, да и сам сюжет рассыпался впрах, не выдержав противоречия между молчаливостью воображаемой встречи — и гусиным смехом, столь похожим на речь.
— Добрый день, — произнося это, он уже успел начать посмеиваться над выдуманным сюжетом, и на его губах уже потихоньку появлялась улыбка. Всё верно. Он, разумеется, запускал свой сюжет в сторону прямо противоположную сюжету действительному. Такова оборотная сторона банальностей, они редко совпадают с реальными происшествиями. То есть, и реальные происшествия, разумеется, банальны, но по-своему. И это происшествие не исключение: перед ним, точнее, позади него стояла именно такая своя банальность. Прежде всего это была старуха. Дальше — старуха, опирающаяся на самодельный, с сучками, костыль. Лицо старухи… Но тут он понял, что ни описывать, ни даже смотреть в это лицо ему не хочется. Он и не стал смотреть, решив дождаться поры, когда соберётся с силами. Между тем старуха продолжала договаривать свою реплику, так удачно наложившуюся на смех гуся-вожака:
— … що купували на схилах тей маеток… кажу ему: та вы що — с глузду зъихалы, чи шо?
Он сумел использовать затраченное на реплику время: собрал таки силы, правда — приполучив толику раздражения, поднялся на ноги и заставил себя глянуть старухе в глаза. Но глаз был только один. На месте второго зияла дыра. Пусть не зияла, а только — должна была зиять, если б не была прикрыта сморщенной, как сморщен пуп, плёнкой, кожицей ощипанной и освежёванной птичьей головки. Но это было ещё хуже, лучше бы она бесхитростно зияла. Шрам, пересекавший дыру наискось, был рваным, явное свидетельство разрыва — не разреза, с завихрениями ответвляющихся от него мелких рубцов, сложнейший рельеф, географический атлас, вот эта река с её поворотами и затоками… Чёрный, надвинутый на лоб платок. С оранжевым отливом загар. Белая бесформенная кофта, прорванная на том месте, где обязательна грудь — и где её нет. Юбка и кожаные шлёпанцы одного, земляного оттенка. Но главное, конечно же, шрам. Теперь он не мог отвести от него взгляда.
Старуха стояла неподвижно, и лицо её было неподвижно. Тем не менее, она излучала напряжение, которое он ощущал всей кожей. Направленное на него, это напряжение вводило его во всё большее оцепенение, будто он быстро замерзал. Он невольно напрягся, сопротивляясь замерзанию, как если бы он готовился отпрыгнуть или убежать. Так это и выглядело внешне. А внутренне приполученное им раздражение быстренько привело к привычным результатам, к насмешке, а затем и к отвращению к себе, и ко всему прочему. Ну, а желчный пузырь послушно впрыснул в чрево обычную порцию едкой кислоты. Он фыркнул, продолжая этот свой старинный ритуал, и даже начал поворачиваться, чтобы действительно уйти. Но тут же вспомнил, что идти некуда: позади река. Которую нужно бы переплыть, кстати… И ещё, подумал он, с какой, собственно, стати я должен уходить! Но главное — и именно оно приостановило его поворот — ему совсем не хотелось, не улыбалось поворачиваться к старухе спиной. Это было попросту невозможно, на такое не хватало никаких, уже собранных и ещё не собранных, сил: повернуться к ней спиной.