без сострадания смотреть сверху на то, как я… как он карабкается по склону, было невозможно. Чрезмерно отросшие волосы болтались занавесочкой перед его лицом, путаясь в бородке. На затылке они разделились пробором, открылась выпуклая холка. С высоты, опять не будем поминать имён всуе, пусть будет — с высоты птичьего полёта, да и с площадки перед домом он гляделся странным четвероногим, точней, четвероруким животным. Существом, ищущим в траве то ли пищу, то ли наоборот — утраченные иллюзии. Ну да, почему б и нет? Иллюзии, иллюзии и есть его хлеб. Наверху не было сомнений: он оплачивал свои поиски ужасными физическими страданиями.
Ну, и пусть платит, решил на своём верху, теперь назовём его — Бурлюк. Все мы платим, а он что — особенный? Почему бы и ему, наконец, не заплатить сполна тем, что ему дороже всего: удобствами существования? Это вовсе не жестоко, а справедливо, ведь он платит за то, что и хотел получить, и получил таки. Он платит за себя, а за это можно уплатить всем, что имеешь. В этом деле стыдно скупиться. А в портфеле у него, надо полагать, вся мадридская королевская библиотека. Отсюда и лишние, дополнительные страдания. И это тоже справедливо: по заслугам.
— А я теперь верю, что мы — приматы. И не самые, скорей всего, совершенные.
Чадо было жутко воспитано, но чего требовать от, в сущности, сироты?
— А ты это скажи ему в лицо, сынок, — посоветовал Бурлюк. — Только сразу, до того, как скажешь «здравствуйте, дядя Олег, с приездом».
— Мне его на «вы» называть? И — дядей? Разве он твой брат?
— И это спроси у него самого. По мне — хоть товарищем Исаевым его называй. Что, у тебя опять словесный понос, Демосфен?
— Я буду называть его вообще гражданином О. Д. Исаевым, а за обедом Одиссеем… Лаэртовичем, — припискнул мальчишка, пустив петуха на «Э».
— Остановись, — шлёпнул его по плечу Бурлюк. — Он наш старый друг. Хорошо говорить о друзьях гадости, да ещё за глаза?
— Он ещё и наш хозяин, — съехидничал мальчишка. — Вернулся на свою Итаку, где ещё никогда не бывал. И теперь устроит порядок: побоище. А о хозяевах все говорят за глаза плохо. А в глаза — хорошо.
— Я отберу у тебя эту книжку, — пригрозил Бурлюк. — Что за дурацкое свойство, принимать книжки так всерьёз? Надо же и своей черепушкой поваривать. Вот я заставлю тебя побольше ходить в окрестностях…
— Ну да, там много пищи для ума…
— Пойди, помой губы, умник! У тебя рожа чёрная от шелковицы. И заодно прочисть нос, козы торчат.
— Они засохли, — возразил мальчишка. — Вода их не возьмёт, я лучше так, посуху… А у тебя тоже под носом грязь.
— Сам засохни! — улыбнулся Бурлюк. — У меня не грязь, а благородные масляные краски.
— Ну, и какая разница? — коварно спросил мальчишка, благоразумно отодвигаясь на шаг в сторону, подальше от карающей длани, уже пришедшей в движение. Но нет, угрожающий жест имел совсем иной смысл.
— Это мысль, я подумаю, — рассеянно проговорил Бурлюк, подымая руку в знак приветствия прибывшему. Самое время было это сделать.
Они обнялись и по давно установившейся привычке трижды расцеловались.
— Проклятый портфель, — приговаривал Исаев после каждого поцелуя. Проклятый живот. Проклятый подъём.
— Проклятый холм и дом на нём тоже, — вставил мальчишка.
— Опять? — спросил Бурлюк. — Стремишься пообедать на собачьей подстилке, за дверью?
— Простим его, — сказал Исаев. — Щеник-то бурлюковской породы, суббурлюк.
— Меня зовут Юра, — поправил мальчишка.
— Вообще-то он парень ничего, — сказал Бурлюк.
— Верю.
Исаев дружески похлопал мальчишку по плечу. Тот в ответ беззлобно усмехнулся, но отодвинулся. Может быть, он расценил всё дружеское в этих хлопках как фамильярное. Мальчишка был настороже и явно держал дистанцию. И искал одобрения такому поведению со стороны отца. Именно так следовало интерпретировать косой взгляд, брошенный им в ту сторону.
— Двенадцать уже есть?
— Есть, — подтвердил мальчишка, — пробило.
— Крепкий орешек, — сказал Исаев. — Я буду называть тебя Юрий Владимирович, чтоб мне так жить!
— Будешь осматриваться, или как?
Бурлюк показал пальцами — что именно «как».
— Нет, только водички, холодненькой. Бог Бахус умер, слыхал? Так сказал Ницше, и я ему верю: мой собственный опыт таков же, — засмеялся Исаев. — Не говоря уже о государственной антиалкогольной политике. Наверное, на государственных верхах — тоже все ницшеанцы. Надо бы сообщить, куда следует… о государственном перевороте. Но я лояльный среднестатистический подданный. Так что тащи мне три кружечки воды, а после ещё один маленький стаканчик.
На подходе к веранде Исаев обернулся. С такой высоты равнина ещё больше походила на дно высохшей морской бухты. Но сам он теперь не стоял на этом дне, а парил над ним, подобно птице с длинными ногами и смещённым к животу центром тяжести. Из-за этого смещения парение смахивало на скольжение по склону вниз, с явным ускорением и такой его неумолимостью, будто бы он был обязан проделать весь этот несомненно запланированный путь и непременно в конце его грохнуться в реку. С такой высоты можно было бы снять прекрасный план равнины, и Исаев с жадностью пытался охватить взглядом все выкрутасы, выписываемые рекой, все её отростки-затоки, расположение рощиц и далёкого леса, хуторок сразу на той стороне реки и большое село в трёх километрах, тени, отбрасываемые холмами на луг, и окутывающую всё это фиолетовую дымку, и выползающий из болотца предвечерний туман. И сами падающие с небес на равнину сумерки.