Тут же грянули в обжорку. И не переставая, всю дорогу туда говорили только о возвышенном. В обжорке продолжили. И продолжая всё возвышенней, лили рекою сантуринское. В области двух часов пополудни, а это по-местному глухая ночь плюс-минус тоже два часа — повлеклись на лекцию, зачитываемую в лектории Прадо приятелем Джона, ещё более возвышенным, по уверению Дж. Т., нежели мы с ним. Повлекшись же, не забыли захватить пару бутылевичей и для лектора. Спектакулюс уже начались, и мы уселись в ожидании конца его в задних рядах. И попивая влагу, сиречь впитывая её чем можно было, стали обсуждать — стоит ли тут и дальше оставаться. Поскольку вникнуть в смысл лекции и вообще происходящего не имели возможности. И тут публика, вся в кудрях бараньих, словно вся она англичане, и настроенная не возвышенно, а с буржуазным сальным оттенком, стала нас в голос упрекать. И в чём же, как ты полагаешь? В ПОВЕДЕНИИ!
Это нас-то!
Испанский Дж. Т. ещё не установился. И потому мы, а я из солидарности с ним, ответствовали публике на русско-американском наречии. Ну, а когда я для вящей убедительности речи взмахнул ручкой «по Станиславскому», чтобы выделить выразительность некоторых наших возражений, два бутылевича сантуринского выпали из моего пиджака и брякнулись о мраморный пол. Кстати: не надевай пиджака в Испании! Ибо одна посудина тут же и разбилась, и потоки сладостные востекли между ног жаждущих насыщения — но духовного, то бишь вполне напрасного. А вторая, ко всеобщему изумлению, нет. Вместо того она покатилась по наклонному каррарскому мрамору к кафедре, причём вся паства с ужасом наблюдала за дьявольским путешествием сосуда к источнику знаний и поочерёдно подымала лаковые копыта свои, дабы снаряд мог без промедления проследовать дальше. После всего нас вывели на улицу ангелы в мундирах и немедленно бросили в прах. Откуда, как известно, и они сами вышли. Но вернуться обратно не захотели.
Последнее привело Джона к сентиментальности и слезе, и ему захотелось музыки, притом серьёзной: арий. Естественно, он ринулся к Опере, потому, как на беду, тут все стены рекламируют Пласидо Доминго. На бегу Дж. Т. восклицал то же самое: «Пласидо! Пласидо!» Словно его наняли для живой рекламы певца. Ибо восклицания производились им голосом хорошо поставленным, на три форте, и приблизительно в третьей октаве, где и сам Доминго, как известно, любит бывать. Признаюсь, я эти крики на людной улице посчитал неуместными. Да и опере я предпочитаю варьете. Но оставить Джона одного? Нет, я не посмел. Вышло б совсем не по-русски.
Однако, вследствие своих колебаний, я попал в Оперу лишь тогда, когда фалды Дж. Т. исчезали уже за поворотом чёрной лестницы, метрах в пятидесяти впереди меня. И тут спектакулюс уже начались, потому и тут пришлось входить по служебной лестнице, и предъявлять нахальную визу. Я сгалопировал за фалдами, но Джон не в пример мне экспансивней, да и тренируется по утрам в беге, как все его соотечественники, и потому мне достать его не удалось. Зато со своей позиции за кулисами я отлично видел, как друг мой, неся возвышенно головку на плечах, а в руках портфельчик с важными для науки бумагами, с ходу вылетел на сцену, к коей незаметно для себя приблизился с фланга, и, как был в своём цивильном платьице из обжорки эпохи научно-технической революции — так и оказался в нём же в эпохе Ренессанса, посреди двора Его Величества Короля Филиппа и обречённого Инфанта Дона Карлоса. Причём на заднем плане эпохи стояла уже Смерть с косой, на среднем зияла могила, со всех сторон сверкали парчовые и кринолинные дамы, звенели шпаги, а впереди всех — Король и Инфант, а также он, Дж. Т. Реверс, с кожаным потёртым портфельчиком, своей благоприятнейшей персоной.
Волосы мои стали дыбом и зашевелились в предвкушении прелестей участковых, прелестей жандармских и дипломатических, промелькнувших перед моим не только внутренним взором. И я воскричал, как вскрикивал на горе в пустыне Пророк: «Джон, Джон! На кого ты меня оставил!» И добавил, опустив глаза: «Да минет меня чаша сия… И другая любая тоже». Короче, я мгновенно дал зарок завязать с пьянкой.
А на сцене — шпаги и кринолины, Король и Дирижёр — этот под сценой, всё замерло, будто наконец их всех сразила коса Смерти. Только одинокий голос опального Карлоса, слишком увлечённого своим пением, как тетерев — токованием, олицетворял Жизнь, приходящую к нам, увы, ненадолго. То есть — преходящую. И из зала отвечал ему также один-единственный голос, вторил ему: протяжённым, от души, стоном. Наверное — импрессарио. Дж. же Т. Реверс, настигнутый паузой, моим воплем, а потом и этим стоном уже на середине сцены, у левого локтя Короля Филиппа, грациозно притормозил, изящно обернул головку и спросил в тишине, будто нарочно для этого запланированной в партитуре… Спросил своим поставленным голосом, тоже попадая во вторые голоса к Карлосу, а то и в первые: «Шо трапылось?» И удивлённо приподнял бровки. Спросил, разумеется, по-американски, перевод мой. Что там, впрочем, переводить… Что там говорить… Что там вообще! Но…
Но, дорогой Сашук, как мы оттуда потом бежали! Нет, не стану врать, это несравнимо с тем, как мы бежали туда. И вообще, как бежали, я не помню. Только твёрдо знаю, что Бог знает, что мы бежали КАК-ТО. И всё это хранится в Его памяти надёжно. Больше этого тебе не скажет никто.
Зато в памяти моей остались другие детали. К примеру, я сам, это взгляд как бы со стороны, рвущийся из лап служителей Смерти, то есть Мельпомены, то есть Оперы, если такая Муза есть. Я рвусь и кричу, что я есть режиссёр этого замечательного спектакля, и мне предстоит его продолжить в Нью Йорке и Москве, и меня ждёт самолёт, и потому преступно меня задерживать и где? В вонючем провинциальном местечке. Другая деталь — Джон, пробегающий мимо нашей группы Лаокоона со змеями с советом: «Бежим!» Как тебе советишко, а? И дальше: «Бежим, ибо я им все прожектора отрубил». И затем парадная лестница, оперы или нет — не знаю, и мы с Джоном спускаемся по ней торжественным маршем в ногу, одетые в позаимствованные из костюмерной наряды. Не знаю, кем позаимствованные, но уверяю: не мной. И не им, он сам мне это говорил. Но и говоря это, он был одет всё же в бархатный чёрный камзол с гофрированным воротником и в тяжёлую цепь, а я — в мавританский халат и чалму. Каждому — по его вере. То есть, по убеждениям и профессии. Помню хорошо: цепь его бряцала. Я же восклицал: «Ну, а теперь, батенька, прямиком в Асторию!» И Дж. Т. соглашался, поскольку принимал выраженный мною питерский трактир Астория за испанскую провинцию Астурию.