Горацио (Письма О. Д. Исаева) - Страница 63


К оглавлению

63

Поначалу мы ночевали все втроём в спальне, она достаточно велика для этого. Окна спальни выходят на восток, на склон и равнину. Солнце встаёт очень рано, когда я только начинаю засыпать. И чувство в той комнате такое, словно всё время сползаешь, падаешь куда-то… Потому-то я там и отказался ночевать, если не считать второй причины: вынужденной ночной работы из-за бессонницы. Итак, ночью с их, Володички и мальчишки, стороны — всю ночь горят огонёчки на равнине, гуляет ветер, луна встаёт, облака набегают… С моей же стороны, из кабинетного окна видно только смородину и тополь, поскольку тут продолжается подъём холма, приглядеться — сквозь тополиные ветки угадывается его волосатая вершина. Переехав в кабинет, я думал: вот, теперь стану спать получше. И ошибся.

Этот тополь, который лезет ко мне в окно, какой-то увечный, как и все тутошние растения. Да и животные с людьми не краше, будто их крутили, вымачивали, выворачивали, красили и сушили в самых дьявольских формочках, связывали после этого в узел и никогда уже не развязывали, словом — как поступают со свиной шкурой на кожевенной фабрике, расположенной в десяти километрах отсюда вверх по течению Псла. Словно всё это проделывали не только с дьявольской силой, но и соответствующей злобой. В затоках такие же деревья стоят по пояс в воде. Кто-то тут нашёптывает, напевает мне, что ничего странного во всём этом нет, коли чуть выше по течению реки находится кожевенное предприятие. Ха, не смешите! Пусть этот слюнявый кто-то со своими фальшивыми песенками прокатится туда и глянет на тот жалкий заводишко. И на выложенную кирпичом на его фасаде дату, в каком году это народное достояние построено: в тридцать девятом. А на холмах и на равнине дату не поставить, они — достояние вечности. Вот. Этого будет достаточно, чтобы подобные объяснения рассыпались впрах.

Окна в доме глухие, не раскрываются. Ставен нет по-прежнему, хоть я и предпринимал действия. Тень старика Василия — прежнего хозяина дома — в образе мыши скребётся под печкой. Старый матрац подо мною звенит. Один в вышине, стою над… у края стремнины… но это из другой песни.

Вчера попили на кухне чаю и разошлись спать. Я зажёг в кабинете свет, откинул одеяло и обмер: на подушке сидит громадный, с кулак, паучище. Мохнатые ноги раскинул, весь разбух и такой красный, будто кровь его просвечивает, или он чужой кровью уже вымазан. Наверное, от неожиданности и омерзения я прокукарекал, поскольку через секунду ко мне ворвался твой Бурлючина. Разумеется, я и подойти к подушке не решился. Всё проделал он. Короче: это оказался вовсе не паук, а очень удачно связанный в его образ шнурок, может и от ботинка, да только вот почему-то вымоченный в необычной краске.

Бурлючина просто сунул его в карман. Но при том он состроил в мой адрес такую морду, не насмешливую или там брезгливую, как это уже бывало, а утомлённую, будто он уже устал насмешничать, так я ему надоел. Ну, я и не задал ему вопросов: чей шнурок, откуда взялся, и зачем он тут взялся. Мне хотелось, чтоб он поскорей удалился с такой мордой, и шнурочек свой — унёс. Между прочим, я про эти шнурочки кое-что знаю из реверсовского «Тристана». Там у него тем же занимаются все бабы-колдуньи, в их числе и начинающая барышня Изольда.

На том мы и разошлись. Однако неприятность, хоть и мелкая, была столь очевидна, что заснуть нечего было и думать. Поэтому я немного пописал за столом, так, чушь всякую про быть да не быть, больше рисовал на полях, а уж после этого — прилёг.

К тому времени ветер заметно усилился. Тополиная роща на извиве речки загудела. Потому и раздражение моё, ещё не улегшееся, повело моё же воображение на равнину. В голове замелькали типы в пижамах, баба Здоймиха на костыле, вездеССущий лесник, который постоянно во время моих прогулок вырастает из-под земли, чтобы молчать передо мной, намекая этим на то, что и он того же мнения, что и все остальные: твой покорный слуга тут дачник временный, а то и лишний, совершенно нежелательный.

И что же они все так против меня настроены! Не понимаю. Что во мне такого уж ненормального? Рассудим… Вот уж как ни третировали этот народ, а он и это признал нормальным. Все поборы, двадцать пять лет отсидки, войны, революции, голод и смерть, всё, что на них насылали. Думаю, не наслали бы на них всё это другие, они сами бы себе его устроили, и точно такое же. Вот, вот в этом-то всё и дело! Отсюда и признание всего этого нормальным. Одного только они не смогли бы сами себе устроить: меня. Вот почему я для них — явление ненормальное, очень сильный негативный раздражитель. И потому они близки к негодованию, встречая меня, к негодованию в мой лично адрес — но и в адрес того, кто меня им дал, подарил, прислал. Точнее, на них наслал. А вот кто же это постарался наслать на них такую пакость, такой подарочек, они, кажется, точно не знают. Но догадываются… Судя по методам борьбы со мною. Я имею в виду связанный в паучка шнурок.

Эх, ну что же, мир не без злых людей! Это я имею в виду, конечно, себя. Ведь все другие, опять конечно, люди вполне добрые. Но обидно до чёртиков: что же это за пропасть между нами, ведь мы, кажется, принадлежим к одному народу! Хорошо, пусть пропасть, но зачем же я так этой пропасти стыжусь, а они — вовсе нет? Зачем мне это чувство необоснованной вины перед ними, ведь они-то его не испытывают, совсем наоборот: они сами винят! Будто я заболевание какое-то, да, будто они — это здоровый организм, а я — опухоль в нём, злокачественная, всему гадкому причина: страданиям всего остального организма, его искорёженной жизни, всем его болезням, и, наконец, причина самой смерти. Это несправедливо, считать меня опухолью. Это я так полагаю, пардон за крайний субъективизм.

63